суббота, 4 июня 2011 г.

Начало: вид со стороны конца

Возлюбленная жизнь уже не столько длится, сколько удаляется, и смутный ее силуэт расплывается и тает в тумане. Так нарисуй же, художник, её портрет. Чтобы “последней нежностью выстелить” ее уходящий шаг. Под тусклым светом вокзальных лампионов, в невнятном бормотании зала ожиданий раздвинь свой мольберт. Сядем на чемоданы, транзитные пассажиры невероятно запутанного рейса… И пока не подан на посадку наш последний самолет и не пришло время осушить прощальную чашу, раскрой пошире еще видящие глаза.

По скрипучим ступеням памяти, по промытой их смолистой сосне спустись в светлые подвалы детства. Проснись утром, пока солнце не высушило росу в белых чашечках жасмина, пока тени длинны, а дальние звуки занимающегося дня дурманят, как запахи. Выйди в сад, ощущая упругость рассекаемого телом воздуха, широко раскрой глаза и удивись его прозрачной красоте, плетению колеблемых легким ветром ветвей, зуммеру пчел и басовитому жужжанию медоносных шмелей. Удивись – ведь ты способен вообразить, что наступил на песчинку, занесенную птицей с Багамских островов.

Острова Зеленого Мыса, Берег Слоновой кости… Голубой пунктир на глобусе – Путь Магеллана – название, приводившее в трепет душу, потому что у каждого должен быть свой Путь, и каждый должен оставить пунктир на чьем-нибудь глобусе.

Пуля дум-дум, стрела, динамит
Ловили душу мою в боях.
И смеялась она! А сегодня дрожит
Болью о кораблях…

И вот уже тяжелый черный паровоз влечет тебя в первый твой дальний путь, и тебе плевать на удушливую тесноту плацкартного вагона, переполненного женщинами, детьми и горшками, ты свешиваешься с верхней полки и смотришь в окно на реки и поля, на дальние леса и убогий производственный реквизит полосы отчуждения, смотришь неотрывно, пристально, но вот в сознании появляются разрывы – и снова ощущение непрерывности – ты уже спишь и видишь во сне, что смотришь в окно, гудки встречных поездов и невнятное бормотание охваченных тьмой станций тревожат твой сон, и сам ты бормочешь во сне, охваченный тревожным предвестием чудес разгорающейся жизни.

Ночью поворачивается с боку на бок Земля, и наверное от этого вздрагивают на путях составы.

Ночью поднимается ветер, и потревоженный им старик распахивает окно, зажигает лампу с зеленым абажуром, курит и смотрит в ночь, прислушиваясь к беспокойному шелесту листьев.

Ночью ребенок вдруг открывает глаза, впервые встревоженный вечными проблемами:

– Дед, я буду жить всегда?

– Всегда, всегда… Спи!

Успокоенный, он засыпает. Возлюбленная жизнь проходит, и как ничтожны наши свершения в ней. Сколько замыслов, какие мечты, какие устремления и метания! А потом попадаешь ты, как шарик в канавку, и катишься, катишься по ней… Разве отттого что ты жил, больше стало человеческого тепла и счастья, добра и милосердия, честности и порядочности, справедливости и любви? Разве это не обман – оставлять детям и внукам то же, что оставили тебе твои отцы: те же неосуществленные замыслы и несбывшиеся мечты, но меньше веры и слабее порыв, и привкус горечи от нелепо прожитых лет?

Старик смотрит на ребенка. Сгорбленный бронзовый Мефистофель, остробородый и рогатый, небрежно кутается в короткий плащ и, придерживая рукой шпагу, со злой насмешкой наблюдает за ними…


Мне, наверное, лет пять. Кто-то плачет и стонет в оледеневшем саду за стеной, и сердце сладко сжимается от страха и любопытства. За окном вдоль улицы развешаны жидкой гирляндой переливающиеся шары фонарей. Нет, не в мутной глубине захолонувшего неба рождаются сверкающие снежные кристаллы. Из недр раскаленного вольфрама, из сокровенных глубин его ядерных оболочек исходят эти белые атомы  холода, вступают в безумную пляску и растекаются по свету, заполняют и застилают его безжизненное безобразие. В такую ночь страшно представить себя в одиночестве, вдали от людей, но это ночь творения и утром дарит она яблочный хруст свежевыпавшего снега…

Но однажды вслед за вешней водой, за зеленым ветреным закатом розовыми пузырями уплывает тягучее детство. Уплывают детские страхи, каравеллы и пироги. Одноногие пираты и благородные разбойники проходят последним парадом, пыля ботфортами и весело скаля зубы.

… “Мо-о-ой Ва-а-ася!!” – граммофонным голосом призывно кричала из окон Капитолина Лазаренко, а мы шли, осененные отливающими патиной крыльями бронзовок под облитыми мгновенным дождем аметистовыми друзами холодногорской сирени, попирая пасхально присыпанный желтым песочком мягко-податливый грунт дорожек, мимо штабелей кирпича и свежих горок песка, мимо табличек “злая собака”, и нас не касалась, к нам не прилипала пошлость, пивной пеной вскипевшая на первом послевоенном достатке.

Девочки и мальчики в распахнутых курточках, в блузках из дешевого штапеля, в туфлях на микропорке, мы шли на голубые перепутья юности, чтобы выбирать  точку приложения сил и способностей, друзей и подруг, способ добывания хлеба насущного и поле для проявления доблести и отваги.

Нас учили любить ближних и дальних, подставлять плечо другу и делиться с ним последним куском. Нас учили быть добрыми и справедливыми, верными и правдивыми, милосердными к слабым и беспощадными к подлости и предательству, а славу и уважение добывать высоким служением делу, народу и Отечеству. Перед нами, обдуваемыми сырыми ветрами промозглой хрущевской оттепели, будущая жизнь простиралась, залитая розовым светом всеобщей братской любви. Но все вышло не так, и ничего нельзя вернуть обратно.

Те, кто хотел “просто жить”, шли в зубные техники, в товароведы, в рубщики мяса, наконец. Но кому-то суждено было предназначение великое, кого-то Бог создал из теста для лепки гениев, вложил им в души тревогу и смятенность и будил по ночам строфами стихов или строками формул, аккордами неслыханной музыки проверяя натяжение невидимых струн.

В золотом кларнете Эккера Билка, в зеленом дышащем глазе индикатора настройки ловили мы соблазны и несообразности обступившего мира. Таинственные вздохи коротких волн приносили соленое дыхание далеких океанов, а отрывистое стаккато морзянки возбуждало желание серьезной умной жизни…


А теперь мне стыдно умирать. Не столько страшно, сколько стыдно, да и страшно-то в основном потому, что стыдно. Есть, оказывается, и такая разновидность страха. Пока ты живешь, у тебя есть иллюзия, что еще все можно поправить. Смерть – это прежде всего утрата иллюзий. Всех сразу. Увы.

Я страшился ее с того самого момента, как летней “воробьиной” ночью открылся мне факт смертности всего сущего. Своей чудовищностью он поразил до такой степени и вызвал такие эмоции, что ни завывания ветра, ни неистовый железный грохот сумасшедшей грозы не могли заглушить отчаянных детских рыданий, и мать пришла ко мне ночью, села рядом на освещаемую магниевыми вспышками молний постель и гладила по голове, прижимая ее к своим коленям. Она молча плакала вместе со мной, впервые в жизни не зная, чем меня можно утешить.

– Мама, так значит я умру? И все умрут? Навсегда-навсегда?

– Но это, сынок, будет еще очень нескоро…

Нескоро. Но любое “нескоро” в конце концов кончается. Вот кончилось и это. И мне, оказывается, не страшно: мне стыдно.

1 комментарий:

Nina комментирует...

Спасибо, Валерий. Мне очень понравилось. Это как проза в стихах. Вспомнила, когда мне было 3или 4 года, я очень боялась, что моя бабушка может умереть и сердце сжималось от тоски по ночам. А бабушке, было тогда, думаю, что меньше, чем мне сейчас.

Rambler's Top100 Полный анализ сайта Всё для Blogger(а) на Blogspot(е)! Закладки Google Закладки Google Закладки Google Delicious Memori БобрДобр Мистер Вонг Мое место 100 Закладок